3.Доказать,что общность героев обозначается понятием «футлярности», которое связано с осмыслением жизни.
Введение
Художественный талант Антона Павловича Чехова формировался в эпоху глухого безвременья 80-х годов, когда в миросозерцании русской интеллигенции совершался болезненный перелом. Идеи революционного народничества и противостоящие им либеральные теории, ещё недавно безраздельно царившие в умах семидесятников, теряли живую душу, застывали, превращались в схемы и догмы, лишенные окрыляющего внутреннего содержания. После «первомартовской катастрофы» 1881 года – убийства народовольцами Александра II – в стране началась правительственная реакция, сопровождавшаяся кризисом как народнической, так и либеральной идеологии. Чехову не довелось участвовать в каком-либо серьёзном общественном движении. На его долю выпало другое – быть свидетелем горького похмелья на отшумевшем ещё в 70-е годы жизненном пиру. «Похоже, что все были влюблены, разлюбили и теперь ищут новых увлечений», - с грустной иронией определял Чехов суть общественной жизни своего времени.
Всё творчество Чехова – есть призыв к духовному освобождению и раскрепощению человека. Принципиальные друзья писателя в один голос отмечали внутреннюю свободу как главный признак его характера. М.Горький говорил Чехову: «Вы, кажется, первый свободный и ничему не поклоняющийся человек, которого я видел». Но и второстепенный беллетрист, знакомый Чехова, писал ему: «Между нами Вы – единственно вольный и свободный человек, и душой, и умом, и телом вольный казак. Мы же все в рутине скованы, не вырвемся из ига».
В отличие от писателей-предшественников, Чехов уходит от художественной проповеди. Ему чужда позиция человека, знающего истину или хотя бы претендующего на знание её. Авторский голос в его произведениях скрыт и почти незаметен. «Над рассказами можно плакать и стенать, можно страдать заодно со своими героями, но, полагаю, нужно это делать так, чтобы читатель не заметил. Чем объективнее, тем сильнее выходит впечатление», - говорил Чехов о своей писательской манере. «Когда я пишу, - замечал он, - я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам». Но один из критиков начала ХХ века справедливо писал, что чеховская недоговорённость действует на читателя сильнее громких слов: «И когда он о чём-то стыдливо молчал, то молчал так глубоко, содержательно, что как бы выразительно говорил».
Чехов чувствовал исчерпанность тех форм жизни, которые донашивала к концу XIX века старая Россия, и был, как никто другой, внутренне свободен от них. Чем более пристально вглядывался он в застывающую в самодовольстве и равнодушном отупении жизнь, тем острее и проницательнее, с интуицией гениального художника ощущал пробивавшиеся сквозь омертвелые формы к свету ещё подземные толчки какой-то иной, новой жизни, с которой Чехов и заключил «духовный союз». Какой будет она конкретно, писатель не знал, но полагал, что в основе её должна быть такая «общая идея», которая не усекала бы живую полноту бытия, а, как свод небесный, обнимала бы её: «Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».
Уже в ранних юмористических рассказах Чехов рассматривал разнообразные виды «ложных представлений» - стереотипы жизненных программ, стандартов, по которым строится всё поведение человека. Но позже писатель найдёт для этого явления точную и ёмкую формулу – «футляр».
В 1898 году в журнале «Русская мысль» были опубликованы три рассказа: «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви». Общая нумерация свидетельствовала о том, что они составляют единую серию. Тремя рассказами эта задуманная автором серия не исчерпывалась. В письме к издателю А.Ф.Марксу от 28 сентября 1894 года Чехов протестовал против того, что упомянутые три рассказа набираются в типографии для собрания сочинений, указывая, что они принадлежат «к серии, которая далеко ещё не закончена и которая может войти лишь в XI или XII том, когда будет приведена к концу вся серия». Осуществить свой замысел писателю не привелось. Но в незаконченном виде серия рассказов представляет собой не простое собрание, но цикл, своеобразную трилогию, состоящую из частей, внутренне связанных между собой. Каждый из трёх главных героев – учитель гимназии Буркин, ветеринарный врач Иван Иванович Чимша-Гималайский, помещик Алехин – рассказывает по одной истории; первый о своём знакомом – «человеке в футляре», другой – о своём брате, который решил «запереть себя на всю жизнь в собственную усадьбу», третий – о самом себе, о том, как он проглядел свою любовь и счастье.
На общность между героями этих трёх историй давно обращено внимание. Учитель, который свёл всё существование к следованию инструкциям и правилам, чиновник, который подчинил
жизнь покупке имения с крыжовником, помещик, который, будучи влюблён, позволил сдерживающим соображениям настолько овладеть собой, что погибла сама любовь, - все трое связаны скрытой общностью.
Чаще всего эта общность обозначается понятием «футлярности», которое связано с осмыслением жизни. Каждая из трёх историй, по существу, повествует о «ложных представленииях», овладевающих различными людьми (мечту о крыжовнике можно назвать футляром, в который втиснута вся человеческая жизнь; таким же футляром можно назвать и те рассуждения о «грехе и добродетели в их ходячем смысле», в которые герои рассказа «О любви» старались упрятать своё чувство). В каждом случае это то, что позволило бы герою строить жизнь по шаблону, иметь единый ответ на все возможные жизненные «вопросы».
«Человек в футляре».
Тема «футлярной» жизни может быть названа одной из сквозных, центральных тем в творчестве Чехова. Она звучала в рассказе «Учитель словесности» (1894), в котором Никитин описывает бездарного и безличного педагога-чиновника, преподавателя греческого языка (вспомним, что «человек в футляре» преподавал тот же предмет). Сходный образ возникает в одном из чеховских отрывков – «Шульц», который предположительно относится к началу второй половины 90-х годов. Здесь изображён ученик первого класса Костя Шульц. Он шагает в гимназию, а впереди него идёт учитель – «в цилиндре и в высоких кожаных калошах, солидных на вид и которые, как кажется, строго и неумолимо скребут по тротуару. Сколько мог взять сапожник за эти калоши, и думал ли он, когда шил их, что они будут так хорошо выражать характер человека, который их теперь носит?» В этом наброске деталь, рисуя внешний облик персонажа, выразительно намекает на его характер. Примерно в то же время, к которому относят этот отрывок, в 1896 году, Чехов записывает в дневнике о М.О.Меньшикове, гостившем у него: «М. в сухую погоду ходит в калошах, носит зонтик, чтобы не погибнуть от солнечного удара, боится умываться холодной водой, жалуется на замирание сердца».
Это, казалось бы, простая зарисовка, но в ней ещё почти нет художественного обобщения. Но вскоре в записной книжке Чехова появляется такая запись: «Человек в футляре, в калошах, зонт в чехле, часы в футляре, нож в чехле. Когда лежал в гробу, то, казалось, улыбался: нашёл свой идеал». Это уже не дневниковая запись непосредственного впечатления, но гениальный по предельной сжатости и необыкновенной глубине образ; в нём, как в зерне, уже заложено многое – главное, что в развёрнутом виде предстанет перед читателем в рассказе.
Интересно, что между двумя этими записями находятся слова Чехова: «Если человек присасывается к делу, ему чуждому, например, к искусству, то он, за невозможностью стать художником, неминуемо становится чиновником. Сколько людей таким образом паразитирует около науки, театра и живописи, надев вицмундиры! То же самое, кому чужда жизнь, кто не способен к ней, тому больше ничего не остаётся, как стать чиновником». Писатель перенёс эту запись в свою книжку (см. Книжка I, стр.70, №2), где она предшествует упомянутой записи о человеке в футляре, нашедшем в гробе свой идеал (там же, стр.86, №2). Так с разных сторон подходил Чехов к образу неспособного к жизни чиновника, с душой, упрятанной в «футляр».
История образа «человека в футляре» даёт возможность проникнуть в лабораторию творчества Чехова. Мы видим, как постепенно проясняется и кристаллизуется этот образ, как из характерных деталей вырастает типическое обобщение.
Учитель гимназии Беликов не случайно оказался образом нарицательным, олицетворяющим общественное явление, получившее название «беликовщины». «Он был замечателен тем, что всегда, даже в очень хорошую погоду, выходил в калошах и с зонтиком и непременно в тёплом пальто на вате. И зонтик у него был в чехле, и часы в чехле из серой замши, и когда вынимал перочинный нож, чтобы очистить карандаш, то и нож у него был в чехольчике; и лицо, казалось, тоже было в чехле, так как он всё время прятал его в поднятый воротник. Он носил тёмные очки, фуфайку, уши закладывал ватой… Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний. Действительность раздражала его, пугала, держала в постоянной тревоге, и, быть может, для того, чтобы оправдать эту свою робость, своё отвращение к настоящему, он всегда хвалил прошлое и то, чего никогда не было».
А далее звучит сигнал, который был столь понятен современникам Чехова. Беликов – учитель древних языков, но во имя чего он их преподавал? Они «были для него, в сущности, те же калоши и зонтик, куда он прятался от действительной жизни». Это уже прямой намёк на только что завершившуюся эпоху. Преподавание древних языков в гимназиях рассматривалось министрами Александра III как средство, призванное отвлечь молодёжь от «вредных» увлечений, от интереса к злобе дня. «И мысль свою Беликов также старался упрятать в футляр».
Обратим внимание, как от бытовых вещей, предметов домашнего обихода образ «футляра» движется, набирает силу и превращается в «футлярный» образ мыслей, вновь замыкающийся в финале на калошах и зонтике. Создаётся гротескный образ человека, придающегося «футлярному» существованию, отгородившегося наглухо от жизни. А далее Чехов покажет, что учитель гимназии Беликов далеко не безобидный человек. Он давил, угнетал всех на педагогических советах – и ему уступали. Учителя боялись его, и директор боялся. «Вот подождите же, наши учителя нард всё мыслящий, глубоко порядочный, воспитанный на Тургеневе и Щедрине, однако же этот человечек, ходивший всегда в калошах и с зонтиком, держал в руках всю гимназию целых пятнадцать лет! Да что гимназию? Весь город!»… Напрашивается недоговорённое Чеховым: «Да что весь город? Всю страну!»
Беликов потому и страшен окружающим его интеллигентам, что своими повадками, своим образом жизни и мысли он воплощает характерные особенности русской государственности с её ненавистью к свободомыслию и страхом перед ним, с её мундирными, полицейскими замашками. Этот Беликов, повторяющий «как бы ничего не вышло», ходит по квартирам «и как будто что-то высматривает. Посидит этак, молча, час-другой и уйдёт. Это называлось у него «поддерживать добрые отношения с товарищами».
Неспроста боятся таких посещений наученные горьким опытом политического сыска русские интеллигенты. Добровольная роль доносчика, фискала Беликову вполне к лицу. Недовольный «вольномыслием» учителя Коваленко, Беликов говорит: «…Я должен буду доложить господину директору содержание нашего разговора…в главных чертах. Я обязан это сделать». И не удивительно, что за последние 10-15 лет под влиянием таких людей, как Беликов, в городе стали бояться всего. «Боялись громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги…»
Из описания тщедушного гимназического учителя вырастают точно обозначенные приметы эпохи: мысль, которую стараются запрятать в футляр; господство циркуляра запрещающего; разгул шпионства, высматривания, доноса; газетные статьи с обоснованием запретов на всё, вплоть до самых нелепых («запрещалась плотская любовь»). И как итог – страх рабский, добровольный, всеобщий. И это не случайно. Давление действенно там, где есть готовность ему подчиняться.
Но проникает в город веяние новых времён. Среди учителей гимназии появляются независимые люди вроде преподавателя Коваленко. «Не понимаю, - говорит Коваленко, - как вы перевариваете этого фискала, эту мерзкую рожу. Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в полицейской будке». С приходом в гимназию таких людей заканчивается век Беликова. Он умирает. И теперь, «когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, даже весёлое, точно он был рад, что наконец его положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала!»
Во время похорон стояла дождливая погода и все учителя гимназии «были в калошах и с зонтами». О многом говорит эта чеховская деталь. Умер Беликов, а «беликовщина» осталась в душах людей. «Вернулись мы с кладбища в добром расположении. Но прошло не больше недели, и жизнь потекла по-прежнему, такая же суровая, утомительная, бестолковая, жизнь, не запрещенная циркулярно, но и не разрешённая вполне; не стало лучше». Такое завершающее рассуждение вновь звучало злободневно для современников Чехова, так как после смерти своего отца новый царь Николай II назвал «бессмысленными мечтаниями» те надежды на предоставление самых скромных прав, которые выражались в обществе, и заявил, что он будет «охранять начала самодержавия так же твёрдо и неуклонно, как охранял его незабвенный покойный родитель». Всё останется по-старому, не стало лучше – такие настроения, действительно, охватили большую часть русского общества в начале нового царствования. И слова учителя Буркина «… а сколько ещё таких человеков в футляре осталось, сколько их ещё будет!" отражали это угнетённое состояние. Иван Иваныч вступает в спор с унылым выводом Буркина. В музыкальную композицию рассказа врываются, как партия трубы, слова человека, который не хочет удовлетвориться старой истиной о том, что всё будет, как было, а хочет решительных перемен, ломки вокруг себя. «- А разве то, что мы живём в городе в духоте, - говорит он, - пишем ненужные бумаги, играем в винт – разве это не футляр? А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор – разве это не футляр?...
Видеть и слышать, как лгут… и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь; сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и всё это из-за куска хлеба, из-за тёплого угла, из-за какого-нибудь чинишка, которому грош цена, - нет, больше жить так невозможно!»
Россия уже находилась в преддверии великих потрясений, и об ожидании скорых перемен одними из первых заговорили герои Чехова. Он не случайно пишет о таких людях: в самой действительности они попадались чаще, сама жизнь порождала их всё больше.
Образ «человека в футляре» раскрывается постепенно, всё более углубляясь как художественное обобщение. Сначала мы смотрим на Беликова «буркинскими» глазами. Затем слова Ивана Ивановича открывают новую перспективу образа, прямо связывая его с укладом жизни. Но и это ещё не всё. Прочитав рассказ до конца, мы как бы поднимаемся на новую ступень в осмыслении образа. Автор, казалось бы, ничего не добавляет от себя к разговору двух героев. Но одна деталь, как всегда у Чехова внешне совершенно «безобидная», вдруг заставляет взглянуть на рассказанное с новой, ещё более широкой точки зрения.
Как вообще начался разговор о Беликове?
«Рассказывали разные истории. Между прочим говорили о том, что жена старосты, Мавра, женщина здоровая и не глупая, во всю свою жизнь нигде не была дальше своего родного села, никогда не видела ни города, ни железной дороги, а в последние десять лет всё сидела за печью и только по ночам выходила на улицу».
В связи с этой женщиной, которая прожила жизнь, почти не видав жизни, женщиной, обречённой на существование, подходящее скорее для «рака-отшельника или улитки», - в связи с этим и рассказывает Буркин историю о Беликове. «Футляр» - это не только городская жизнь, о которой говорит Иван Иваныч («А разве то, что мы живём в духоте, в тесноте, пишем ненужные бумаги, играем в винт – разве это не футляр?»). Образ крестьянки Мавры, обречённой на то, чтобы проводить всю свою жизнь в «скорлупе», вносит новый поворот в тему «футляра».
В конце рассказа, когда Буркин, прервав Ивана Иваныча («Ну, уж это вы из другой оперы…), предложил отправиться спать и всё затихло, - вдруг раздаются чьи-то шаги: туп, туп… «Кто-то ходил недалеко от сарая; пройдет немного и остановится, а через минуту опять: туп, туп…» «Это Мавра ходит», - говорит Буркин. Только что прервался разговор о футляре, но, кажется, сама жизнь продолжает его, напоминая о Мавре, о деревенской женщине, которая всю жизнь ходит, словно на короткой привязи, вокруг одного места: туп, туп…
«Крыжовник»
Что за «поучительную историю» хотел поведать Иван Иваныч в связи с рассказом Буркина? Ей посвящено второе произведение трилогии – «Крыжовник». Оказывается, продолжая начатый разговор, Иван Иваныч намеревался рассказать о своём брате, который всю жизнь мечтал только об одном – об усадьбе с собственным крыжовником. Лейтмотив первого рассказа – «Больше так жить невозможно!» Главная мысль второго рассказа: «Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».
В соответствии с этим и строится весь рассказ. Если своего рода «увертюрой» к разговору о «человеке в футляре» служил образ Мавры, то здесь уже совсем иное начало; Буркин и Иван Иваныч далеко ушли от села Мироносицкого, где остановились в прошлый раз; рассказ открывается пейзажем: «Далеко впереди еле были видны ветряные мельницы села Мироносицкого, справа тянулся и потом исчезал далеко за селом ряд холмов, и оба они знали, что это берег реки, там луга, зелёные ивы, усадьбы, и если стать на один из холмов, то оттуда видно такое же громадное поле, телеграф и поезд, который издали похож на ползущую гусеницу, а в ясную погоду оттуда бывает виден даже город». Так с самого начала Чехов словно раздвигает рамки повествования, открывает читателю то, что так и не видела бедная Мавра, не выходившая за пределы своего села. Казалось бы, совсем обыкновенная житейская подробность: в «Человеке в футляре» разговор происходил ночью в сарае, а здесь герои вышли на простор. Но вдумаемся – как подходит этот тёмный сарай для разговора о Мавре, о Беликове, о «футляре» и как оправдана картина вольного простора для второго рассказа. Поэтическая мысль Чехова обнимает собой простор всё шире и шире, и вот уже образ всей родной страны встаёт перед нами. Неслучайно дальше идут слова: «Теперь, в тихую погоду, когда вся природа казалась кроткой и задумчивой, Иван Иваныч и Буркин были проникнуты любовью к этому полю и оба думали о том, как велика, как прекрасна эта страна».
И когда открывается такая перспектива, такая глубина видения - маленьким и жалким кажется владелец усадьбы с крыжовником – Николай Иваныч Чимша-Гималайский. Этот образ также противостоит самой жизни, как и его духовный собрат – «человек в футляре». Тот нашёл свой идеал в гробе, об этом же Чехов в записной книжке говорит так:
« - Человеку нужно только 3 арш[ина] земли.
- Не человеку, а трупу. Человеку нужен весь земной шар» (Книжка I, стр.87, №9). Любопытно, что эта запись находится рядом, на соседней странице с записью: «Когда лежал в гробу, то, казалось, улыбался: нашёл свой идеал».
Беликов и Чимша-Гималайский – фигуры типические для жизни того времени. И вместе с тем это – существа, обречённые на гибель. Они связываются в сознании писателя с образом смерти.
Знакомясь с черновыми записями к «Крыжовнику», мы снова приближаемся к самому процессу рождения образа. Вначале Чехов, набрасывая вкратце историю покупки имения, пишет: «Через 2-3 года, когда у него рак желудка и подходит смерть, ему подают на тарелке его крыжовник. Он поглядел равнодушно…» Затем такой вариант: «Глядя на тарелку с крыж[овником]: вот всё, что дала мне в конце концов жизнь» (Книжка I, стр.57). Несколькими страницами ниже: «Крыжовник был кисел: Как глупо, сказал чиновник и умер» (там же, стр.62, №4).
Как видим, во всех этих вариантах чиновнику перед смертью открывалась пустота и бессмысленность его жизни. Но писатель отказался от такой развязки. В рассказе Чимша-Гималайский уже не чувствует, что крыжовник кисел, не говорит: «Как глупо», он расплывается в самодовольно-счастливой улыбке, чуть не плачет от радости и с наслаждением ест пусть жёсткий, пусть кислый, но зато свой, собственный крыжовник. Такая развязка сильнее передаёт силу собственнического самодовольства. Чимша-Гималайский утратил человеческий облик даже внешне: «… постарел, располнел, обрюзг; щёки, нос и губы тянутся вперёд, - того и гляди, хрюкнет в одеяло». И, может быть, самое страшное в нём – сытость, наглая, ничем не прошибаемая, его утробное равнодушие ко всему, что выходит за пределы его усадьбы.
Равнодушие выступает здесь не просто как черта характера, но как форма человеческого существования, предопределённая собственническим укладом. «Деньги, как водка, делают человека чудаком», - замечает Иван Иваныч и рассказывает о купце, который перед смертью съел все свои деньги с мёдом, чтобы никому не досталось; и ещё об одном барышнике, которому ногу поездом отрезало, а он всё просил, чтоб ногу отыскали – там, в сапоге, деньги, двадцать рублей, - как бы не пропали. В сопоставлении с этими эпизодами Николай Иваныч уже не кажется каким-то сверхъестественным чудаком, в самой судьбе его начинает проступать закономерность; история с крыжовником предстаёт как рассказ о том, что сделали с человеком деньги, собственность, имение. И характерно, что Буркин, более ограниченный, чем Иван Иваныч, не преминул тут снова прервать его: «Это вы уже из другой оперы». Тут открывается новая грань в теме «футляра» - это и беликовская боязнь жизни, маниакальная мнительность. И вместе с тем «футляр» - это собственническая сытость, самодовольство.
Глубоко предопределённой, внутренне закономерной оказывается эволюция взглядов Николая Иваныча. Он, уже забывая, что отец его – солдат, дед – мужик, говорит: «Мы, дворяне», проповедует телесные наказания, считает, что образование хотя и необходимо, но для народа преждевременно. В одной из черновых записей читаем: «Крыж[овник]: от сытости начинается либеральная умеренность» (Книжка III, стр.35, №2). И далее: «Умеренный либерализм: нужна собаке свобода, но всё-таки её нужно на цепи держать» (там же, стр.36, №5).
Решая загадку «футляра», человеческого равнодушия, Чехов с глубочайшей художественной проникновенностью и зоркостью видит связь между «сытостью» и «либеральной умеренностью», между положением человека в обществе и его взглядами.
«Я соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила!... Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то вёдер выпито, столько-то детей погибло от недоедания… И такой порядок, очевидно, нужен; счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут своё бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясётся беда – болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других».
«Не успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро! Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чём-то более разумном и великом. Делайте добро!»
В «Крыжовнике» рассказывается о собственнике, потерявшем человеческий облик; одновременно с этим звучит в произведении тема пробуждения человека. «Но дело не в нём, - говорит Иван Иваныч о брате, - а во мне самом. Я хочу вам рассказать, какая перемена произошла во мне в эти немногие часы, пока я был в его усадьбе». И далее: «В эту ночь мне стало понятно, как я был тоже доволен и счастлив… Я тоже, за обедом и на охоте, поучал, как жить, как веровать, как управлять народом. Я тоже говорил, что ученье свет, что образование необходимо, но для простых людей пока довольно одной только грамоты. Свобода есть благо, говорил я, без неё нельзя, как без воздуха, но надо подождать».
Значит, и в самом Иване Иваныче тоже был кусочек «футляра», частица собственнического самодовольства. Он тоже общими словами, внешне довольно либеральными, в сущности отгораживался от главного – от мысли, что дальше так жить невозможно. Он тоже терпел весь этот строй и уклад жизни, где счастье одних основано на несчастье других, терпел и пользовался благами такого общественного порядка и отделывался ни к чему не обязывающими пожеланиями свободы.
Вот с этим циничным безразличием к народу, с этим прикрываемым красивыми словесами примирением с существующими порядками и порывает теперь Иван Иваныч. И противопоставляет он всему этому лицемерию не уход в демонстративную праздность, не толстовское «опрощение», но призыв изменить весь порядок вещей: «Мне говорят, что не всё сразу, всякая идея осуществляется в жизни постепенно, в своё время. Но кто это говорит? Где доказательства, что это справедливо? Вы ссылаетесь на естественный порядок вещей, на законность явлений, но есть ли порядок и законность в том, что я, живой, мыслящий человек, стою надо рвом и жду, когда он зарастёт сам, или затянет его илом, в то время как, быть может, я мог бы перескочить через него или построить через него мост? И опять-таки, во имя чего ждать? Ждать, когда нет сил жить, а между тем жить нужно и хочется жить!»
Такова перемена, произошедшая с Иваном Иванычем, душевный переворот, открывший ему глаза на действительность. Герой вплотную подошёл к убеждению, что назрела необходимость в корне и безотлагательно изменить весь существующий строй и порядок жизни.
«О любви»
В рассказе «О любви» живое, искреннее, таинственное чувство губится самими любящими сердцами, приверженными к «футлярному» существованию. Они боятся всего, что могло бы открыть их тайну им же самим. Героиня боится нарушить покой безлюбовного семейного существования, «футляром», которым она дорожит. Герой не может порвать с будничной жизнью преуспевающего помещика, бескрылой и скучной: «Куда бы я мог увести её? Другое дело, если бы у меня была красивая, интересная жизнь, если б я, например, боролся за освобождение родины или был знаменитым учёным, артистом, художником, а то ведь из одной обычной, будничной обстановки пришлось бы увлечь её в другую такую же или ещё более будничную».
В мире усечённого существования нет места «таинству великому», каким является любовь. И лишь когда наступила разлука, со жгучей болью в сердце герой понял, «как ненужно, мелко и как обманчиво было» всё то, что им мешало любить.
Любовь Алехина потерпела поражение потому, что сам он оказался недостоин этой любви. Он пытается оправдать себя, но Чехов его не оправдывает.
Характерно, что и рассказчик «Крыжовника», и Алехин приходят к близким выводам, они думают о том, что ходячие представления о счастье и несчастье мелки, не дают ответов на сложные вопросы жизни и что надо искать более разумных и великих решений. Как у Ивана Иваныча в «Крыжовнике» наступил кризис, приведший его к переоценке своих социально-политических догм, устарелых и консервативных, так и у Алехина в рассказе «О любви» тоже наступает кризис, приводящий его к отказу моральных подпорок той же консервативной системы взглядов и чувств. «Я понял, - говорит он, - что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе». Боязнь несчастий ведёт к высшему и самому полному несчастию – к неизменности жизни, к застою, к футлярному существованию.
Авторская позиция.
Маленькая чеховская трилогия, уместившаяся на тридцати страничках, несёт в себе большую, многогранную тему отрицания современного писателю жизненного порядка. Каждая история, по существу, повествует о «ложных представлениях», овладевающих различными людьми. Каким же образом читатель подводится к выводу о ложности этих самых представлений? Прежде всего, сюжетно. Внутри каждой из рассказанных историй говорится о жизненном крахе, к которому приводит следование той или иной из избираемых «общих идей». «Действительная жизнь» торжествует, и довольно жестоко, над любым из «футляров», в который её пытаются заключить. Только в гробу вполне «достиг своего идеала» Беликов. Ценой утраты молодости, здоровья и – более того – человеческого облика достигает поставленной цели Николай Иванович Чимша-Гималайский. Алехину нужно было утратить любимую женщину навсегда, чтобы понять, «как ненужно, мелко и как оманчиво было всё то», что сам он ставил на пути своей любви.
Каждый рассказ вносит свой вклад в тему «футляра», представляет свой аспект этой темы.
Итак, уже сами по себе рассказанные истории содержат вывод-обобщение, состоящий в отрицании принятых героями форм футлярности, шаблонов, «оболочек», в которые они заключали жизнь. Эти обобщения-отрицания – первая, наиболее очевидная и однозначная группа выводов, к которым автор «маленькой трилогии» ведёт читателей.
Но то, что истории помещены в рамки общего повествования, что рассказчики дают свои оценки историям, - всё это заметно осложняет итоговый смысл цикла. Анализ продолжен, Чехов оценивает выводы, которые герои-рассказчики извлекают из чужих или своих жизненных уроков.
На примере трёх приятелей Чехов показывает три разных типа человеческих оценок, три типа реакций на отрицательные жизненные явления, составляющие суть историй.
Ничего не поделаешь, «сколько ещё таких человеков в футляре осталось, сколько их ещё будет!» - дважды повторяет Буркин, повествователь «Человека в футляре».
«Больше так жить невозможно», надо что-то делать, надо «перескочить через ров или построить через него мост» - такова реакция Чимши-Гималайского, рассказчика «Крыжовника».
Совершив ошибку, «навсегда» расстался с надеждой на любовь, обрёк себя «вертеться, как белка в колесе», в своём имении Алехин, рассказчик и герой «О любви».
Реакции, как видим, существенно различны, каждая из них неотрывна от индивидуальности реагирующего и обусловлена ею. Существует возможность неверной интерпретации: абсолютизировать какую-либо одну из этих реакций. Чаще всего чеховские намерения видят в том, чтобы провозгласить фразы, которые произносит рассказчик второй истории, Чимша-Гималайский. Мотивы такого отождествления понятны, но они являются посторонними и по отношению к рассказу, и к действительной авторской установке. Как обычно в чеховском мире, автор не доказывает предпочтительности какой-либо одной из этих реакций, он лишь обосновывает, индивидуализирует каждую из них. И его выводы в иной плоскости, чем выводы любого из героев.
Так, история о Беликове помещена в обрамление: её не только рассказывают, но и комментируют Буркин и Иван Иваныч на охотничьем привале. Очень соблазнительно было бы сказать, что, осудив Беликова и «футлярность», Чехов «устами» слушателя этой истории Чимши-Гималайского «провозгласил»: «Нет, больше жить так невозможно!» Но эта фраза, какой бы привлекательной и эффектной она бы ни выглядела, не является в мире Чехова завершающим выводом и выражением авторской позиции. Слова героя должны быть соотнесены с ответными репликами других персонажей или с другими его высказываниями и (главное) с делами, с текстом произведения в целом.
Буркин, повествователь «Человека в футляре», в заключение дважды говорит о том, что другие Беликовы всегда были и будут, надежд на перемены к лучшему нет. А его слушатель Чимша-Гималайский, человек возбужденный, радикально настроенный, делает вывод гораздо более смелый: «…больше жить так невозможно!» - и настолько расширяет толкование «футлярности», что Буркин возражает: «Ну, уж это вы из другой оперы!». Из другой это «оперы» или из этой же, - остаётся без ответа. Задача автора – не провозгласить той или иной вывод. На примере приятелей-охотников Чехов показывает, как по-разному люди разных темпераментов и характеров реагируют на жизненные явления, составляющие суть рассказа.
У Чехова нет героев, которых безоговорочно можно назвать выразителями авторских взглядов, авторского смысла произведения. Смысл этот складывается из чего-то помимо и поверх высказываний героев. Чехов, художник-музыкант, для выражения своей мысли активно пользуется такими приёмами музыкальной композиции, как повтор, контраст, проведение темы через разные голоса-инструменты. То, что мы узнаём от рассказчика, гимназического учителя Буркина, - характеристика Беликова и распространяемой им заразы, болезни, - будет ещё раз сказано гораздо более резким и решительным тоном. Приехавший с Украины учитель Коваленко назовёт всё своими именами - Беликов – «паук, гадюка, Иуда», атмосфера в гимназии «удушающая», «кислятиной воняет, как в полицейской будке…» Уже известная тема проводится словно на другом музыкальном инструменте, в другой тональности, в чём-то резко эту тему проясняющей. Как в симфониях Чайковского, любимого композитора Чехова, патетические темы находятся в сложных соотношениях с отрицающими их темами и подчиняются сложному авторскому замыслу.
Вот Беликов умер, рассказ о нём закончен – а вокруг бесконечная и чуждая только что рассказанному жизнь. История, из которой рассказчик и слушатель склонны делать однозначные конечные выводы, включается автором в панораму бесконечной жизни. В обрамление «Человека в футляре» Чехов включает – сверх, помимо сюжета – указания на то, без чего неполна картина мира, «действительной» жизни, в которой живут герои. В описании спящего под луной села трижды повторяются слова «тихий», «тихо». Особый подбор слов («кротка», «печальна… ласково и с умилением… всё благополучно») должен был уводить от безобразия жизни к красоте, гармонии, угадываемой в природе. Тихая, не замечаемая обычно красота, навевающая мечту о том, что «зла уже нет на земле и всё благополучно», - всё это задаёт, подобно камертону, тональность всему рассказу и действует на читателя непосредственно, помимо сюжета. Автор как бы указывает на признаки нормы, которая отсутствует в делах и представлениях его героев.
К тому же, относительность выводов героев явно очевидна: что такое это «высшее, более важное, чем счастье или несчастье» или как это не стоять надо рвом, а «перескочить через него или построить через него мост»? Выводы эти претендуют на общеобязательность, но обнаруживают свою относительность, абстрактность и неприемлемость для других. Поэтому то автор и отрицает их.
Сам Чехов не принимает ни одну из разновидностей футляра, он показывает невозможность заключения «действительной» жизни ни в одну из «оболочек». Вместе с тем мнимыми оказываются и словесные решения, предлагаемые повествователями: убедительные и естественные применительно к одним ситуациям, в других они кажутся пришедшими «из другой оперы». Образ «человека с молоточком» более всего приложим к самому Чехову, не позволяющему остановиться ни на одной иллюзии.
Вывод.
Чехов предпочитал исследовать жизнь не в больших и общих явлениях жизни, а в их частных выражениях в сфере быта.
«Маленькая трилогия» исследует три основных института общественной жизни, три столпа, на которых она держится: категория власти – «Человек в футляре», категория собственности – «Крыжовник», категория семьи – «О любви». В совокупности три этих рассказа – чеховское опровержение основ существующего в России общественного строя.
Уже в ранних юмористических рассказах Чехов рассматривал разнообразные виды «ложных представлений» - стереотипных жизненных программ, стандартов, по которым строится всё поведение человека. На этот раз писатель нашёл для этого явления точную и ёмкую формулу – «футляр». Что такое, как не футляр, в который укладываются все реакции Беликова на живую жизнь, эта его постоянная фраза «как бы чего не вышло»? В каждом случае это то, что позволяет герою строить жизнь по шаблону. А шаблоны, стереотипы мышления разные во всех трёх случаях. В «Человеке в футляре» футляр носит явно социально-политическую окраску, ибо это «ложное представление», по которому целую эпоху строилась жизнь целой страны. В других рассказах показана сковывающая власть футляра и там, где, казалось бы, каждый человек свободен: в «Крыжовнике» речь идёт о человеческой жизни, втиснутой, как в футляр, в мечту о собственном именьице со своим крыжовником, а в рассказе «О любви» - о чувстве, погубленном боязнью перемен, привычными представлениями о грехе и добродетели.
Чем же объясняется подобное бегство от реальной жизни? Почему человек уподобляется животному, улитке или раку-отшельнику? Возможно, такое стремление спрятаться связано с характером эпохи в жизни всей страны за полтора десятилетия. Это была Россия эпохи Александра III, только что отошедшей в прошлое, но то и дело о себе напоминающей. Реакция Беликова, Чимши-Гималайского и Алехина в то время была типичной: страх перед террором, доносами, запретами, страх рабский, добровольный, всеобщий – заставлял людей уходить в себя, замыкаться в себе от проблем и тревог повседневной жизни. Но это уже становилась не жизнь, а лишь существование, на уровне животных, как у улитки или рака-отшельника.
И люди «маленькой трилогии» это понимают. Они осознают безысходный тупик «футлярной» жизни. Но их прозрения чуть-чуть запаздывают. Инерция беликовского существования держит в плену их души. Чехов испытывает своих героев действием, и испытания этого они не выдерживают: за праведными словами не приходит черед праведных дел: жизнь их никак не меняется, оставаясь «не запрещённой циркулярно, но и не разрешённой вполне».
«Всё, что напутали, что настроили, чем загородили себя люди, всё нужно выбросить, чтобы почувствовать жизнь, войти в первоначальное, простое отношение к ней» - такими словами Чехова можно определить основной пафос «маленькой трилогии»
Список используемой литературы:
1. Катаев В.Б. Сложность простоты. Рассказы и пьесы Чехова. – издательство Московского университета - 1999.
2. Катаев В.Б. Проза Чехова: Проблемы интерпретации. - издательство Московского университета - 1979.
3. Бялый Г. Чехов и русский реализм. – советский писатель; Ленинградское отделение - 1981.
4. Чехов А.П. Собрание сочинений в 12 томах, том 9.- Москва; Правда - 1985.