Просмотр содержимого документа
««Ольга Берггольц: живой символ блокады Ленинграда».»
«Ольга Берггольц: живой символ блокады Ленинграда».
«Никто не забыт и ничто не забыто» – это ее голос. Голос, который разносился по заснеженным улицам города, оцепеневшего от голода, холода и чувства неотвратимой беды.
Голос Ленинграда. Голос Ольги Берггольц.
Ольгу Берггольц называли «ленинградской Мадонной». Почти все 900 блокадных дней город говорил ее голосом. Он входил в холодные, нетопленные дома, и столько в нем было дружеского, женского участия, столько надежды и веры… «В истории ленинградской эпопеи она стала символом, воплощением героизма блокадной трагедии. Ее чтили, как чтут блаженных, святых», — говорил о ней писатель Даниил Гранин. Обаятельный сплав женственности и размашистости, острого ума и ребячьей наивности — такой Ольга запомнилась современникам. Ольга Берггольц разделила судьбу своего народа. И все же далеко не каждой женщине довелось пройти через такие испытания, через которые прошла Ольга. При этом она не ожесточилась сердцем, а продолжала любить… «Что может враг? Разрушить и убить. И только-то. А я могу любить…» Но и страшные обстоятельства ее жизни не смогли загасить в ее душе немеркнущий огонь любви к своей Родине.
"В искусстве есть сила, которая порой сильнее самого искусства. Именно ее имел в виду Борис Пастернак, когда с преклонением писал о «неслыханной простоте». К ней с трудом прорываются даже гении. Но Ольге Берггольц она покорялась." Е. Евтушенко
«Был день как день. / Ко мне пришла подруга, / не плача, рассказала, что вчера / единственного схоронила друга, / и мы молчали с нею до утра. // Какие ж я могла найти слова, / я тоже – ленинградская вдова. // Мы съели хлеб, что был отложен на день, / в один платок закутались вдвоем, / и тихо-тихо стало в Ленинграде. / Один, стуча, трудился метроном… // И стыли ноги, и томилась свечка. / Вокруг ее слепого огонька / образовалось лунное колечко, / похожее на радугу слегка». С какой целомудренной чистотой написано в 1942 году это начало «Февральского дневника» Ольги Берггольц о самой страшной за всю историю человечества блокаде, унесшей до полутора миллиона жизней. Не было тогда в нашей стране ни одного мало-мальски читающего стихи человека, который не прочел бы «Февральский дневник». И, может быть, образ этой одинокой стоически не гаснущей свечки помог Пастернаку написать: «Свеча горела на столе, свеча горела». Ведь Гражданская война для доктора Живаго тоже была блокадой бесчеловечного братоубийства, а свеча – символом негасимой человечности и ее высшего проявления – любви. Да и сам Пастернак столько лет был, по сути, дачным блокадником, окруженным после войны фальшивой общественной жизнью, от которой как мог, чисто по-пастернаковски, с вежливой брезгливостью, уклонялся. Но с нежной радостью года за два до смерти он принимал у себя на даче Ольгу Берггольц, и там для нее играли Генрих и Станислав Нейгаузы.
Ольга Федоровна писала (неожиданно для меня на «ты») Пастернаку, прочитав стихи из его романа: «И как музыка равна сама себе, так и ты… Я очень благодарна судьбе за то, что у меня есть твоя поэзия, что моя любовь к ней владеет новыми подтверждениями – рождественской звездой, горящей свечой, Гамлетом…» (Здесь и далее я опираюсь на безыскусно благородную, трепетную книгу харьковчанки Ольги Максимовны Оконевской «''…И возвращусь опять'': страницы жизни и творчества О.Ф. Берггольц», выпущенную петербургским издательством «Logos» в 2005 году. Эта книга неоценимо помогла мне сводом свидетельств и сведений.)
Семья Берггольц с многочисленными родственниками жила в двухэтажном деревянном доме за Невской заставой, вблизи Шлиссельбургского тракта. Фамилия у Ольги латышская – от деда со стороны отца. Другой дед, со стороны матери, был родом из рязанской деревни. Отец, Федор Христофорович Берггольц, окончил Дерптский университет, служил военно-полевым хирургом. Был он остер не только на скальпель, но и на язык, обладал молниеносным чувством юмора, а мама, Мария Тимофеевна Грустилина, вполне оправдывая свою фамилию, находила утешение в поэзии и детям передала любовь к ней. Хотя отец и ушел из семьи, Ольга к нему не переменилась, любила бывать у него и ценила его советы. Дореволюционное детство Ольги Берггольц ничего общего не имело с ее же юностью в облике пролетарской активистки двадцатых годов в кожаной куртке и алой петрово-водкинской косынке, с кимовским значком на груди. Раньше у нее были гувернантка и няня, но она сама отказалась от них, чтобы принципиально никого не эксплуатировать. Она была набожной – стала атеисткой. И все-таки та девочка из интеллигентной петербургской семьи уживалась в ней с почти ортодоксальной комсомолкой-идеалисткой. Хотя ее политическая ортодоксальность не доходила до слепого идейного подчинения по формуле, на которой поскользнулся Эдуард Багрицкий, неосторожно поклявшись в верности большевистскому веку: «Но если он скажет: «Солги», – солги. Но если он скажет: «Убей», – убей». А.М. Горький, которому Ольга Берггольц отправила свою повесть «Углич» и первый сборник стихотворений, в шутку называл ее тетей Олей. – Тетя Оля, – сказал он как-то при встрече, – а ведь вы верящая. – Что вы, Алексей Максимович, – возразила Ольга, – я безбожница! Я давно порвала с религией. – Не верующая, а верящая! – подчеркнул Горький. Поэтому в годы войны так естественно она закуталась в один платок не только со своей подругой, но и со всеми ленинградскими блокадницами, чьим голосом стал ее голос. В валенках и красноармейском ватнике, пошатываясь от истощения, она подходила к своему ежедневному радиомикрофону, чтобы прочитать новые стихи, обращенные к народной совести. И ее последним желанием было лежать на Пискаревском кладбище – там, где лежат тысячи ленинградцев, погибших в блокаду, где на граните выбиты написанные не кем-то, а ею слова: «…никто не забыт, и ничто не забыто». Но первый секретарь Ленинградского обкома Г.В. Романов, больше всего запомнившийся слухами о скандальной свадьбе его дочери в одном из национальных музеев, определил, что хватит с нее и Литераторских мостков...
Ольга Берггольц.Сумевшая подняться (из антологии Евтушенко)
Ольга Берггольц: живой символ блокады Ленинграда.
Ее слава не была связана с правительственными наградами или литературными премиями. Мало кто знал, что у Берггольц была и другая, тайная биография.
Много лет назад, теплым июньским вечером 1933 года, молодой широкоплечий мужчина нес ее на руках по крутой каменной лестнице наверх, к дверям квартиры № 30, куда они недавно перебрались. Муж целовал ее на каждой ступеньке, а она смеялась и гладила его по голове. Мир казался простым и понятным, жизнь — прекрасной. Их дом — коммуна инженеров и писателей — строил архитектор-идеалист: общие кухни и комнаты отдыха, душевые в конце коридоров, огромная терраса на крыше. В тот год он был новеньким, как только что отчеканенный гривенник, свежая краска на лестничных клетках блестела, все ступеньки были целыми. Теперь перестроенный, давно не ремонтировавшийся дом напоминал трущобу: Ольга Федоровна Берггольц преодолела несколько ступеней, взялась за сердце и поняла, что выше не поднимется. Тогда ей было 23, теперь — 60; на дворе семидесятые годы, и она, толком не понимая зачем, отправилась в это сентиментальное путешествие.
В 1933-м она была никем. Начинающая писательница, которой не удавалось пробиться, успешно работающая для детей и тяготящаяся этим — ей хотелось большего. В 1970-м в свое прошлое отправилась легендарная, хоть и не избалованная государственными наградами поэтесса: Ольга Берггольц превратилась в живой символ Ленинграда, и ее слава не была связана ни с премиями, ни с орденами, ни с тиражами. Всю блокаду в насквозь промерзшем, умирающем от истощения, заваленном трупами городе раздавался ее голос. Висящие на улицах черные тарелки репродукторов не выключались никогда, и ее стихи звучали, когда обессиленные люди спускались к замерзшей Неве за водой, во время артобстрелов, в самые тяжелые блокадные дни, когда дневную хлебную пайку иждивенцев урезали до 125 грамм. Ее голос был с Ленинградом всю войну, и она стала олицетворением стойкости и победы: узнав, что такси заказывают для Ольги Федоровны Берггольц и сейчас она разговаривает с ней самой, девушка-диспетчер ойкнула от неожиданности и пропищала что-то восторженное.
И вот она стоит у дверей дома, где когда-то была счастлива: постаревшая, больная, разуверившаяся во всем на свете. Ее почитатели не знают, что у знаменитой советской поэтессы есть и другая, не описанная в литературной энциклопедии, тайная биография. В сумочке Ольги Федоровны рядом с записной книжкой, валидолом и носовым платком лежит целлофановый пакетик, а в нем — зубная щетка и пара колготок. Прежде их заменяли круглые резинки и нитяные чулки, но время взяло свое, такие чулки теперь больше не носят. С этими вещами Ольга Берггольц готова к любым неожиданностям — а их в ее жизни было предостаточно. Она стоит и пытается почувствовать то, что переживала без малого 40 лет назад: острую, до головокружения, влюбленность, нежность, веру в будущее, восторг… Память об этом до сих пор жива, а вот ее прежней, способной так чувствовать, больше нет. Она вспоминала, что было дальше: первый лестничный пролет, затем второй, Николай дышит все тяжелее, его плечи начинают подрагивать, но он не сдается, крепко держит жену. Ей делается страшно, ведь она знает, чем это может закончиться, а муж, тяжело дыша, медленно переставляя ноги, тащится наверх. Вот проем их блока, коридор, куда выходят двери квартирок. Он выпускает ее из рук, нашаривает в кармане ключ и слепо тычет им в замочную скважину… Дальше лучше не вспоминать. Там то, что страшной тенью сопровождало их брак, — войдя в квартиру, Николай захрипел, схватился за голову, сполз на пол и забился в конвульсиях. Мужчины, которых она любила больше всего на свете, были отмечены бедой, и помочь им она не смогла. Николай стал ее вторым мужем. Они вместе учились на филфаке Ленинградского университета. После первой же встречи Николай смотрел на Олю во все глаза, как на дивное диво, заморское чудо. А у нее уже был муж, да такой, которому позавидовала бы любая питерская девчонка — хоть студентка ЛГУ, хоть рабфаковка, хоть барышня из «бывших». Борис Корнилов был поэтом — да каким! Знаменитейшим, известным на весь СССР: его песня прозвучала в фильме «Встречный», музыку к ней сочинил Шостакович, и «Не спи, вставай, кудрявая…» запела вся страна. Ах, как он был хорош, — крепко сбитый, крутолобый, словно молодой бычок, напористый, уверенный в себе! Борис — сын сельского учителя, а она — дочка военного врача, разночинца, в Гражданскую воевавшего за красных, — их не разделяло ни происхождение, ни привычки.
За плечами Оли Берггольц было детство, проведенное в тесном и холодном деревянном домике на окраине Невской заставы, родовом гнезде, битком набитом родственниками всех возрастов. Отрочество в Угличе, куда мать увезла их в революцию, спасая от лютого питерского голода. Комната — бывшая монастырская келья, школа на втором этаже собора, постоянное недоедание, холод, грязь, вши. Потом отец увез их домой, и она, как во сне, узнавала старый дом, сени, гостиную с печкой… Когда-то Оля Берггольц была верующей девочкой, во время богослужения даже могла разрыдаться. Теперь все изменилось: с храмов снимали кресты, священников высмеивали, отец говорил, что религия — предрассудок. Вера в бога ушла, и она истово поверила в то, о чем писали в газетах и говорили по радио: ей казалось, что обычная жизнь, с теснотой, бытовым неустройством и кухонными дрязгами — прелюдия коммунистического рая. Первые стихи (они назывались «Пионерам») Оля Берггольц напечатала в 16 лет, еще не окончив школу, и вскоре ее приветил сам Корней Чуковский. На поэтическом вечере худенькая светловолосая девочка прочитала стихотворение «Каменная дудка», и Корней Иванович обнял ее за плечи: — Как вас зовут?.. Аплодируйте, товарищи, — у Оли большое будущее!
Она это запомнила, но предсказание долго не сбывалось. В двадцатые поэтесс-комсомолок, звонкоголосых и не слишком оригинальных, коротко стриженных, щеголявших в похожих на военную форму юнгштурмовках и строивших новый быт, было много, и она ничем не выделялась из их рядов, слава не приходила. Ее первого мужа успех и известность до добра не довели: Борис Корнилов пил, напившись, дебоширил и делал это так часто и вызывающе, что его исключили из Союза писателей.
Первого мужа Ольги Берггольц успех и известность до добра не довели: Борис Корнилов пил и делал это так часто и вызывающе, что его исключили из Союза писателей.
У них росла дочь, но семейная жизнь разваливалась, едва успев начаться: мужа затягивала пьяная трясина, а она полюбила другого. Скандал, бесполезное примирение, попытка выяснить отношения — она оказалась запоздалой и пустой… И Борис ушел, оставив ей дочку, вскоре она стала женой Николая Молчанова. Корнилов заглянул на Рубинштейна, 7, в квартиру 30, через несколько лет, незадолго перед тем, как был арестован и навсегда исчез, а она даже не поняла, что Борис предчувствовал свою гибель и пришел попрощаться. Он был слишком ярок для своего времени, постоянно попадал в опасные истории, его стихи раздражали власти, да и жить с ним было тяжело. Второй муж, нежно и почтительно в нее влюбленный, во всем уступавший Ольге первенство, не замечавший ее увлечений другими мужчинами, заставил ее забыть о первом браке. Они так любили друг друга, что все остальное — прошлое, курортный флирт, мимолетные романы с коллегами-литераторами — казалось тенью на стене, ничего не значащей игрой. Стоя в замызганном, много лет не ремонтировавшемся подъезде дома номер 7 по улице Рубинштейна, она видела свою прежнюю жизнь, ушедшую навсегда: их бедное, обставленное случайной мебелью жилье — железную кровать с ободранными металлическими шарами, древний платяной шкаф, книжную полку, стол, покрытый газетой. Таков был стиль того времени, и он ее устраивал: быт казался мусором, шелухой, жить надо ради главного. Поэтому они с Николаем сразу после института отправились в глубинку, в Казахстан, — там их ждала работа в газете «Советская степь». Ольга навсегда запомнила узкие немощеные улицы, оборванных детей, журчание воды в арыках и бескрайний степной простор. Писать приходилось обо всем — в том числе и о том, чего они не знали, но это не пугало. Азия завораживала и притягивала — когда Николая призвали на военную службу, он остался служить на границе и гонялся за басмачами… О том, что муж отбился от своих и попал в плен, Ольга узнала, когда его комиссовали: прежде Николай был крепок, как молодой дубок, а к ней вернулся инвалидом. Первого мужа Ольги Берггольц успех и известность до добра не довели: Борис Корнилов пил и делал это так часто и вызывающе, что его исключили из Союза писателей У них росла дочь, но семейная жизнь разваливалась, едва успев начаться: мужа затягивала пьяная трясина, а она полюбила другого. Скандал, бесполезное примирение, попытка выяснить отношения — она оказалась запоздалой и пустой…
И Борис ушел, оставив ей дочку, вскоре она стала женой Николая Молчанова. Корнилов заглянул на Рубинштейна, 7, в квартиру 30, через несколько лет, незадолго перед тем, как был арестован и навсегда исчез, а она даже не поняла, что Борис предчувствовал свою гибель и пришел попрощаться. Он был слишком ярок для своего времени, постоянно попадал в опасные истории, его стихи раздражали власти, да и жить с ним было тяжело. Второй муж, нежно и почтительно в нее влюбленный, во всем уступавший Ольге первенство, не замечавший ее увлечений другими мужчинами, заставил ее забыть о первом браке. Они так любили друг друга, что все остальное — прошлое, курортный флирт, мимолетные романы с коллегами-литераторами — казалось тенью на стене, ничего не значащей игрой. Стоя в замызганном, много лет не ремонтировавшемся подъезде дома номер 7 по улице Рубинштейна, она видела свою прежнюю жизнь, ушедшую навсегда: их бедное, обставленное случайной мебелью жилье — железную кровать с ободранными металлическими шарами, древний платяной шкаф, книжную полку, стол, покрытый газетой. Таков был стиль того времени, и он ее устраивал: быт казался мусором, шелухой, жить надо ради главного. Поэтому они с Николаем сразу после института отправились в глубинку, в Казахстан, — там их ждала работа в газете «Советская степь». Ольга навсегда запомнила узкие немощеные улицы, оборванных детей, журчание воды в арыках и бескрайний степной простор. Писать приходилось обо всем — в том числе и о том, чего они не знали, но это не пугало. Азия завораживала и притягивала — когда Николая призвали на военную службу, он остался служить на границе и гонялся за басмачами… О том, что муж отбился от своих и попал в плен, Ольга узнала, когда его комиссовали: прежде Николай был крепок, как молодой дубок, а к ней вернулся инвалидом.
Ольга Берггольц со студентами III курса ЛГУ Ольга Берггольц (третья слева во втором ряду) — среди них многие пробовали писать, но прославилась только она.
Николая Молчанова закопали в землю по плечи, и он три дня мучился под палящим солнцем — пока на него не наткнулся конный разъезд. Его спасли, но с тех пор у Николая начались эпилептические припадки: внезапные, страшные, длящиеся подолгу. Вот и тогда, только-только переступив порог их жилья, он забился в судорогах, и ей пришлось придерживать бьющуюся об пол голову мужа, разжимать ему зубы, чтобы не прокусил язык. Она гладила его по лбу, нашептывала колыбельную — это его успокаивало… Таким был ее ад, и Ольга Берггольц не променяла бы его ни на что на свете. Она вышла из подъезда, оглянулась — дом был ужасен. Узкий, с нелепой верандой-солярием, никогда не использовавшейся по назначению, дурацкой скошенной крышей и притулившимися к фасаду маленькими балкончиками — в Ленинграде его прозвали «Слезой социализма», а тех, кто в нем жил, «слезинцами». И все же по тем, коммунальным временам, когда целые семьи — с бабушками, родителями, молодоженами и внуками — ютились в одной комнатенке, им жилось неплохо. Любовь — субстанция мимолетная, живет она недолго, но их с Молчановым любовь не проходила, время делало ее крепче. Николай работал в Публичной библиотеке, готовил свою книгу, тушевался, когда к ним в гости приходили друзья жены, писатели с громкими именами, но не смотрел на нее снизу вверх и нисколько ей не завидовал. Ах, как он ее любил — до сердечной боли... Его интересовало все, что касалось жены, — ее дела, перепады настроения, мысли, он глядел на нее, как на висящую в музее бесценную картину. Любила и она — не так сильно, но куда крепче, чем тех, кто был до и придет после Николая: какое же это было счастье! И как дорого им пришлось за него заплатить…
Ольга Федоровна Берггольц села в такси и попросила шофера ехать к заводу «Электросила». На нем она проработала все тридцатые годы — была редактором в заводской газете. На «Электросиле» платили зарплату, важную вещь для живущего гонорарами начинающего писателя, но для Ольги это не было главным, она верила в то, что ее работа нужна, что она — солдат будущего, часть великого дела. Машина ехала по темным зимним улицам, буксуя в снежной шуге, а она думала о том, что эта вера придавала ее жизни смысл. Результат, однако, печален: вслед за верой в бога она потеряла и ее, а также то, что должно быть у любой женщины, чего она хотела больше всего на свете. И если это плата за то, что идеал для нее был важнее жизни, то не слишком ли она велика? Под силу ли женщине то, что она несет на своих плечах столько лет, как с этим жить и не сойти с ума? Ее дочь от Бориса Корнилова дожила только до 8 лет: болезнь сердца пришла внезапно, умирала девочка тяжело, задыхаясь и держа мать за руку. Вторая дочь, от Николая Молчанова, не прожила и года: после ее смерти Ольга неделю проплакала, вся высохла от горя. Николай ее утешал, говорил, что у них будут другие дети — так и должно было быть, в 1937 году она опять носила под сердцем его ребенка. Супруги надеялись, что это будет мальчик, собирались назвать его Степкой. Сейчас Степке было бы больше тридцати, и у нее могли быть внуки, но все вышло иначе, и вспоминать об этом невыносимо... Недоношенный ребенок погиб во время первого ареста, когда она проходила свидетельницей по делу первого мужа Бориса Корнилова, — выкидыш случился сразу после допроса. ОГПУ вело с Берггольц игру, смысла которой она так и не поняла. И поэтесса призналась во всем, что из нее выбивали, но ее выпустили. Возможно, ОГПУ хотело последить за ней, когда она будет на свободе. К следующему аресту ее дело обрастет новыми фигурантами и станет резонансным... Ольга жила, понемногу приходя в себя, но ее судьба была предрешена — прихотливая фантазия людей из следственного управления ОГПУ сделала поэтессу ключевой фигурой антисоветского заговора. Берггольц взяли, когда она снова забеременела. Ее обвиняли в подготовке покушения на первого секретаря Ленинградского обкома и горкома ВКП(б) Жданова, она шла по расстрельной статье...
Своего второго мужа Николая Молчанова Ольга Берггольц любила больше жизни.
Вот и проходная «Электросилы» — она бывала здесь много раз. Но самым памятным был июль 1939-го, когда она пришла сюда после второго ареста, продолжавшегося чуть ли не год. В заводоуправлении на Берггольц, как на призрак, уставилась приятельница, старая большевичка: — Олька? Покажи зубы! Всмотрелась и охнула: — Целы! И чуть не расплакалась от радости. Она вышла со всеми зубами из «Большого дома», здания ОГПУ на Литейном и следственной тюрьмы на Шпалерной, где ее допрашивали с пристрастием. Знакомая с «Элекстросилы» не знала, что она с радостью бы их отдала, но судьба распорядилась по-другому. В тюрьме у нее опять случился выкидыш, с тех пор Ольга не могла рожать. Позже она расскажет об этом Андрею Вознесенскому, а тот напишет: С худобой табачною сивилл Мне Берггольц рассказывала быль, как ее до выкидыша бил следователь, выбросив в пролет. Она все летит и все поет над страной и дождичком косым — — Сын!.. В деле Берггольц говорилось,что во время парада по трибуне, на которой стоят партийные руководители, должен был выстрелить заранее распропагандированный Ольгой Берггольц танкист. У заговорщиков, к которым ее причислили, по версии следователя, был и другой план: когда мимо трибуны пойдет кавалерия, верный человек бросит взрывпакет — лошади испугаются, начнется паника. Тогда троцкистка Берггольц подберется к трибуне и начнет стрелять. Ольгу оклеветал старый друг, из которого выбивали показания под пытками, пытали и ее. В результате она во всем созналась, подписала протокол и стала ждать суда, который должен был окончиться смертным приговором или огромным тюремным сроком. Но случилось чудо, и его совершил тот, кого она не считала близким другом, — приятель и коллега, полушутя-полусерьезно за ней ухаживавший, человек, на которого, как она думала, не стоило полагаться.
Александр Фадеев был знаменит и к тому же возглавлял Союз писателей. К нему, рослому, видному, способному на опрометчивый поступок и абсолютно верному власти, благоволил сам Сталин. Фадееву сходило с рук то, за что любой другой высокопоставленный литературный функционер давно поплатился бы головой, — и отрывавшие его от дела многодневные запои, часто сопровождавшиеся скандалами, и романы с писательницами, о которых ходили сплетни по всей Москве. Он давно мог лишиться партбилета — статья «морально-бытовое разложение» к нему так и липла… Но Сталин признавал его талант, ценил верность и видел в фадеевских загулах простительную, не вредящую делу русскую удаль. Позже Ольга узнает, что Фадеев обивал ради нее все пороги, ходил в НКВД, ручался своим партбилетом, говорил, что дойдет до самого «хозяина»… Через много лет, узнав, что Фадеев покончил с собой, она помчится на вокзал в чем была — в домашнем платье, без пальто: только бы успеть, только бы в последний раз взглянуть ему в лицо... Колеса следствия закрутились назад: в деле появилась запись, что признание Берггольц сделано под давлением, — об этом-де говорит то, что после допроса у подследственной случился выкидыш... В голосе следователя зазвучали заискивающие, извиняющиеся нотки, дело закрыли, и вот она стоит перед тюремными воротами и пытается улыбнуться. Ее освободили. Впереди — целая жизнь. Она должна быть счастлива… Ольга Берггольц идет к трамвайной остановке, уговаривает себя радоваться, но у нее не получается. Ей кажется, что мир окрасился в мрачные тона и над ней не голубое, а темное небо.
С тех пор она всегда носила с собой зубную щетку и резинки с чулками. В камере этого так не хватало! Кто знает, когда за тобой придут опять? В 1938-м ее арестовали в доме отдыха, а она этого никак не ожидала и ни к чему подобному не готовилась. Как бы ни складывались обстоятельства, лучше держаться настороже… Она постояла у тюремных ворот, пересчитала мелочь и поехала домой на трамвае, а на следующее утро отправилась на «Электросилу» и порадовала приятельницу уцелевшими в тюрьме зубами. Из тюрьмы Берггольц вытащил верный друг, глава Союза писателей СССР Александр Фадеев Выпустив Берггольц на свободу, ее восстановили в Союзе писателей СССР, вернули кандидатскую карточку ВКП(б), вновь приняли на работу, но теперь она была не в состоянии выносить ребенка, и все ее обрывающиеся беременности по жестокой иронии судьбы будут происходить в декабре. Месяце, когда ее, босую, истекающую кровью, по снегу вели в тюремную больницу, где погибнет не родившийся на свет Степка... Жизнь продолжалась: надо было выпускать газету, писать и печататься, сидеть на партсобраниях и правильно голосовать, хотя веры в то, что на них говорилось, у нее больше не было. Но осталась любовь, она придавала силы, вселяла надежду. Николай Молчанов, любимый муж, был спасением, якорем, ради него стоило жить. Он не предал, не отрекся, хотя от него это требовали. Сказал: «Это будет не по-мужски», положил на стол комсомольский билет и ушел с собрания. Она верила, что у них все-таки родится сын, но через два года после того, как ее освободили, началась война.
…Из проходной «Электросилы» выходили люди — заканчивалась вечерняя смена. На нее чуть не налетели двое смешливых, заболтавшихся друг с другом, ничего вокруг не замечавших девиц — они прошли мимо, не извинившись, а Берггольц заторопилась к машине: день подходит к концу, а ей надо еще объехать немало мест. Она давно перебралась в другой конец города, жила на Черной речке, из дома выходила редко и даже балконом не пользовалась — не нравился вид. Ее Ленинград, город, о котором писала, с которым срослась душой, становился абстракцией, воспоминанием — и это путешествие было попыткой достучаться до себя самой. Она жила работой, но с каждым прожитым днем писать становилось труднее. В конце концов ей показалось, что причина — в доме, с годами превратившемся в клетку. Надо взглянуть на старые места, вспомнить прежние ощущения, запахи, звуки — глядишь, в душе что-нибудь проснется… Сейчас она понимала: попытка оказалась напрасной.
Ольга Берггольц и ее будущий муж Георгий Макогоненко (второй слева) на фронте.
Много лет назад, до ареста, она писала, мечтая создать что-то важное, не случайное, и ее хвалили, говорили, что у нее есть будущее. Оно наступило, когда пришла беда: в тюрьме после гибели ребенка Ольга Берггольц написала великолепные стихи — и спрятала их ото всех. Она становилась большим поэтом, когда приходила трагедия, для этого ей надо было жить на грани смерти. Ленинградская блокада стала ее звездным часом, а Николай, которого она любила больше всего на свете, ее не пережил. Сидя за широкой спиной пытающегося завязать с ней разговор шофера и невпопад отвечая на вопросы, она вспоминала притулившегося к стене лестничной клетки Николая: он приехал домой из-под Луги, с оборонительных работ, и у него не было сил подняться наверх. Она наткнулась на него, когда пришла домой, и потащила на себе. Помогла подняться, раздела, вымыла, уложила в постель. На следующее утро ему стало лучше, но ночевки под открытым небом и непосильный труд не прошли даром: приступы становились все чаще, блокадный голод его убивал. А потом муж начал терять рассудок и в конце концов оказался в больнице. Она ходила к нему через весь город, изнемогая от голода и усталости, с несколькими кусками хлеба в противогазной сумке. Иногда удавалось принести пару котлет из конины или немного холодного супа — в больнице она кормила Николая с ложечки.
Ужасно видеть, как тот, дороже кого для тебя нет, умирает еще до смерти, медленно сходя с ума. А в нее уже был влюблен хороший человек, сотрудник Ленинградского радиокомитета Георгий Макогоненко. На радио Берггольц читала стихи, обращалась к горожанам в прямом эфире, и вскоре выяснилось, что в радиокомитет ее направили не зря. В ту пору Ольга написала свои лучшие стихи, они помогали ленинградцам не терять человеческий облик, держаться и выживать. Она умела верить и своей верой заражала людей: раздававшийся из круглых черных громкоговорителей голос Берггольц стал символом блокады.
С Беллой Ахмадулиной на Втором съезде писателей РСФСР.
Ее муж умирал, а в радиокомитете, на углу Малой Садовой, работали и жили: в огромной комнате готовили передачи, стряпали, ночевали. На дрова шли просмоленные балки, поддерживавшие крышу, — дом построили с таким запасом прочности, что их пилили всю войну, и здание не пострадало. Макогоненко ждал: он жить без Ольги не мог, и она это видела. Еще ничего не произошло, не было сказано ни слова, но она чувствовала: между ними что-то есть, и сеть, которая плетется сейчас, свяжет их надолго. Когда Николая не стало, она была готова умереть: от истощения кончились силы, бороться она не могла. Георгий ее обогрел, он хлопотал возле нее, как нянька, доставал еду, успокаивал, помогал… Фотография Николая Молчанова до сих пор стоит на ее письменном столе, он остался главным мужчиной ее жизни, но она вышла замуж за Макогоненко и была счастлива… До поры до времени. …Они с таксистом объехали все памятные ей ленинградские места и возвращались домой, на Черную речку. На счетчике высветилась внушительная сумма, но Ольга Берггольц могла себе это позволить. Дома ее ждут верная домоправительница Антонина Николаевна, пишущая машинка с заправленным листом бумаги и початая бутылка коньяка — она много пила и не стыдилась этого. Когда-то спиртное дарило легкость и веселье, и они с друзьями за рюмкой могли дурачиться и хохотать всю ночь напролет, потом алкоголь стал ее убежищем. После войны Берггольц вновь впала в немилость, прятала дневник и рукописи, опасаясь ареста, — тогда алкоголь стал чем-то вроде успокоительного. Ее прорабатывали за дружбу с опальной Ахматовой, критиковали на писательских собраниях и в газетах — опасность казалась неминуемой. Страх отступил лишь после того, как ей дали Сталинскую премию. Но привычка осталась, не помогло и лечение в специальной клинике. Теперь она не могла остановиться за праздничным столом и не всегда выходила к посетителям.
Молодость Ольги Берггольц прошла в коммуне инженеров и писателей на улице Рубинштейна, 7. За неудобства и нелепость дом прозвали «Слезой социализма»
Неповоротливая «Волга» не спеша катила к ее дому, она смотрела в окно и пыталась услышать голос Николая. С Георгием Макогоненко они то ссорились, то мирились, он говорил, что любит ее больше всего на свете, и однажды, в тяжелые времена, когда казалось, что ее вот-вот арестуют, свалился с сердечным приступом: «…Я не смогу без тебя жить…» Но со временем любовь прошла. Ее перемолола ежедневная рутина, засосал быт. Сперва Георгий к жене привык, потом стал ею тяготиться и в конце концов ушел к другой женщине. Хотя какое это имеет значение, если на самом деле у нее был только один мужчина — тот, кого она любила больше всего на свете? До ее дома оставалось ехать считанные минуты, там ждали ужин, коньяк, работа и неизбывная вечерняя тоска, тяжелые мысли, от которых не избавиться. Но путешествие в прошлое помогло: сейчас она была не в такси, а на лестнице «Слезы социализма», и Николай Молчанов нес ее наверх. Целовал ее, она хохотала, и все было как в сказке, герои которой проживут свой век долго и счастливо.
"7 дней"
Ольга Берггольц и Анна Ахматова. 1947 год.
P.S.
Как ни тяжела, как ни горька была судьба самой Ольги Берггольц, она обостренно воспринимала и разделяла боль и скорбь своих сограждан. Поэму «Памяти защитников» (апрель – май 1944) она написала по просьбе ленинградской девушки Нины Нониной. Ее двадцатилетний брат Володя Нонин, добровольцем ушедший на фронт, погиб в боях по ликвидации блокады. Это было 15 января 1944 года. Он видел, как смертельно устали его товарищи, как вжимает их в снег притяжение земли, как хочется им укрыться от пуль. Володе тоже этого хотелось. Но он победил притяжение земли тем, что было, наверно, притяжением брезжащей победы, первым сумел подняться, не крикнув, а лишь шепнув: «Пора!», потому что сил не было кричать. Ольга Берггольц, казалось, раздавленная сыпавшимися на нее несчастьями, не случайно написала: «Когда прижимались солдаты, как тени, / к земле и уже не могли оторваться, – / всегда находился в такое мгновенье / один безымянный, Сумевший Подняться». Она сама была именно такой – Сумевшей Подняться. Надо всеми личными несчастьями и неизгладимыми обидами. Над безвременной гибелью двух любимых ею мужчин. Над потерей всех троих своих детей. Над издевательствами в тюрьме. Над растоптанным сапогами романтизмом. Над одиночеством. Выразив соболезнования ей в связи с кончиной мужа, ленинградское радио следом сообщило, что в продажу поступили хвойные иглы, из которых можно готовить витаминный отвар. Хотя на станции Зима не было такого страшного голода, как в Ленинграде, я помню вкус этого хвойного пойла. У нас было много раненых с фронта и эвакуированных из Ленинграда. Сибиряки разбирали их по семьям. С одним мальчишкой оттуда я дружил. Это был Вовка Мазо. Жив ли он сейчас? Помню, как на улице в толпе я слушал из черной тарелки репродуктора Ленинградскую симфонию. Помню женский голос, читавший стихи, которые время от времени доносились до нас из Ленинграда. Только фамилию автора я не мог расслышать. Но, конечно, это была Ольга Берггольц. Та самая, которая после войны добилась в Москве, чтобы Анне Ахматовой вернули продуктовые карточки, которые отняли у нее в Ленинграде вслед за постановлением ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград». Та самая, которая во время войны сказала о Дмитрии Шостаковиче, авторе Ленинградской симфонии: – Этот человек сильнее Гитлера.
Ольга Берггольц.Сумевшая подняться (из антологии Евтушенко)
На гранитной стеле Пискаревского мемориального кладбища, где покоятся 470 000 ленинградцев, умерших во время Ленинградской блокады и в боях при защите города, были высечены именно её слова: Здесь лежат ленинградцы. Здесь горожане — мужчины, женщины, дети. Рядом с ними солдаты–красноармейцы. Всею жизнью своею Они защищали тебя, Ленинград, Колыбель революции. Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем, Так их много под вечной охраной гранита. Но знай, внимающий этим камням: Никто не забыт и ничто не забыто.
Мы предчувствовали полыханье... Мы предчувствовали полыханье этого трагического дня. Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье. Родина! Возьми их у меня!
Я и в этот день не позабыла горьких лет гонения и зла, но в слепящей вспышке поняла: это не со мной — с Тобою было, это Ты мужалась и ждала.
Нет, я ничего не позабыла! Но была б мертва, осуждена, — встала бы на зов Твой из могилы, все б мы встали, а не я одна.
Я люблю Тебя любовью новой, горькой, всепрощающей, живой, Родина моя в венце терновом, с темной радугой над головой.
Он настал, наш час, и что он значит — только нам с Тобою знать дано. Я люблю Тебя « я не могу иначе, я и Ты по–прежнему — одно. Июнь 1941
Третья зона, дачный полустанок...
...Третья зона, дачный полустанок, у перрона — тихая сосна. Дым, туман, струна звенит в тумане, невидимкою звенит струна.
Здесь шумел когда-то детский лагерь на веселых ситцевых полях... Всю в ромашках, в пионерских флагах, как тебя любила я, земля!
Это фронт сегодня. Сотня метров до того, кто смерть готовит мне. Но сегодня — тихо. Даже ветра нет совсем. Легко звучать струне.
И звенит, звенит струна в тумане... Светлая, невидимая, пой! Как ты плачешь, радуешься, манишь, кто тебе поведал, что со мной?
Мне сегодня радостно до боли, я сама не знаю — отчего. Дышит сердце небывалой волей, силою расцвета своего.
Знаю, смерти нет: не подкрадется, не задушит медленно она,— просто жизнь сверкнет и оборвется, точно песней полная струна.
...Как сегодня тихо здесь, на фронте. Вот среди развалин, над трубой, узкий месяц встал на горизонте, деревенский месяц молодой.
И звенит, звенит струна в тумане, о великой радости моля... Всю в крови, в тяжелых, ржавых ранах, я люблю, люблю тебя, земля! 1942
Блокадная ласточка Весной сорок второго года множество ленинградцев носило на груди жетон — ласточку с письмом в клюве.
Сквозь года, и радость, и невзгоды вечно будет мне сиять одна — та весна сорок второго года, в осажденном городе весна.
Маленькую ласточку из жести я носила на груди сама. Это было знаком доброй вести, это означало: «Жду письма».
Этот знак придумала блокада. Знали мы, что только самолет, только птица к нам, до Ленинграда, с милой–милой родины дойдет.
...Сколько писем с той поры мне было. Отчего же кажется самой, что доныне я не получила самое желанное письмо?!
Чтобы к жизни, вставшей за словами, к правде, влитой в каждую строку, совестью припасть бы, как устами в раскаленный полдень — к роднику.
Кто не написал его? Не выслал? Счастье ли? Победа ли? Беда? Или друг, который не отыскан и не узнан мною навсегда?
Или где-нибудь доныне бродит то письмо, желанное, как свет? Ищет адрес мой и не находит и, томясь, тоскует: где ж ответ?
Или близок день, и непременно в час большой душевной тишины я приму неслыханной, нетленной весть, идущую еще с войны...
О, найди меня, гори со мною, ты, давно обещанная мне всем, что было, — даже той смешною ласточкой, в осаде, на войне... 1945